Волков Александр Павлович

Земной путь под знаком тельца.


Детство

"О ЯХВЕ!" - СКАЗАЛ ДОКТОР МЕРЕЙНИС, БЕРЯ МЕНЯ В СВОИ КРАСИВЫЕ РУКИ

 

Никто особенно не обратил внимания на эти слова доктора, когда он ловко подхватил меня в свои красивые руки. Я громко и торжествующе заорал на весь белый свет, и доктор Мерейнис продолжил фразу: "...добрый молодец явился на свет! Посмотри на него и дотронься!" - показал он и приблизил меня к моей Матери.

Меня коснулись очень добрые и красивые руки Матери.

Потом подхватили работящие руки моей бабки.

Затем твердо взяли сильные и красивые руки Отца.

В течение полугода Мать меня каждый Божий день выносила на свежий воздух и никому, кроме близких и любящих людей, не показывала. Мы гуляли в Ростовском парке среди акаций и других деревьев. Мать бережно прижимала меня к своему сердцу, которое говорило со мной и пело мне песни.

Потом много раз в жизни Мать повторяла мне с гордостью за меня:

- Тебя приняли руки самого доктора Мерейниса, самого знаменитого в ту прекрасную пору ростовского детского врача!

И у меня возник образ доктора Мерейниса.

Он был чуть ниже среднего роста, огненно рыжий. Золотой.

Когда Солнце всходило и устремляло свои лучи на грешную Землю, прежде всего они достигали буйной шевелюры ростовского

детского врача доктора Мерейниса. Вокруг головы у него возникал золотой нимб, который всегда виден у святых или у мучеников. Этот нимб сохранялся у него и ночью, когда он принимал роды. Лицо его было продолговато и покрыто глубокими морщинами. Он часто поправлял на носу золотое пенсне и поводил усталыми плечами.

Дальше я никак не мог продвинуться из-за того, что образ доктора у меня исчезал на том, что пенсне падало на землю, а чья-то обутая в грубый сапог нога с хрустом и безжалостно вдавливала его в каменный пол. Этот пол всегда покрыт большими свежими каплями крови...

Второй раз в моей жизни надо мной было сказано Слово и вслух произнесено имя Бога подпольным священником отцом Петром в Ташкенте.

Мать тайком от всех окружающих привела меня к отцу Петру.

Там у него на солнечном дворе, вдали от бдительного ока стукачей и энкеведешников отец Петр окунул мою голову в жестяной тазик, стоящий на простой табуретке.

Он простер свои красивые руки над моею головой.

- О, Господи Иисусе Христе...

Так надо мной стали два Бога.

Бог сердца человеческого Иегова, одинаково поощряющий и карающий, ложащийся на грудь человеческую розовой греющей сердца любовью или сжимающий шею кроваво-красным шарфом.

Бог Иисус Христос, несущий людям любовь и Слово и олицетворяющий наш неохватный, сверкающий и сияющий разум.

Так и стали надо мной навечно суровая справедливость и Слово пророка. Так и вошли они в мое человеческое естество.

И стали моей Судьбой.

А я иду по жизненному пути со своей греховностью и праведностью, радостями и горестями, достижениями и ошибками. Я иду в огромной толпе народа вначале где-то с краю, потом все ближе к центру. Вокруг меня идет все больше и больше людей.

Обо всем этом мне хочется поведать живым и образным словом, я хочу передать все как есть фактически, протокольно и документально. Все это хранится в глубинах моей души. Я открываю Вам свою душу, но не желаю выглядеть лучше, чем я есть на самом деле. Единственное, что я себе разрешаю - это оставлять сокровенное - за текстом. Единственное, в чем я себя ограничиваю - это в сверхпередаче мистической информации. Я не свожу счеты, не предъявляю претензии, а говорю Слово.

Господи, помоги мне, грешному...

Да будет воля Твоя!

 

"ПАПА, МОЖНО ЛИ МНЕ ВЗЯТЬ ЭТИ ЗОЛОТЫЕ ЧАСЫ?"

 

Мне уже около трех с половиной лет.

Это было время после 1937 года в Ростове-на-Дону, но еще до начала войны двух монстров - СССР и Германии. Наша семья жила в каменном четырехэтажном доме на улице, идущей параллельно главной Ростовской прогулочной улице, там все шли медленно и торжественно, старались красиво и хорошо одеться, чтобы себя показать и на людей посмотреть. Парочки держались тесно рядом под ручку, а детей водили кого как. Меня тогда Отец водил за палец. Я ухватывал его за указательный палец и уже старался не отпускать.

Иногда на город налетали огромные стаи скворцов, и все внизу на "променаде" приобретало светло-серый цвет, но ничто не могло остановить и удержать ростовчан от прогулок.

Народа на главной улице всегда хватало, многие здоровались, шли рядом, останавливались поговорить или просто дружески улыбались друг другу. Мне снизу было особенно интересно наблюдать за взрослыми людьми.

Вообще на нижнем этаже были свои прелести и радости.

Можно было найти камешек или какую-нибудь красивую бумажку. Но родители не любили, когда я грязнил руки и мазал лицо. Поэтому я научился спрашивать разрешения брать что-то с земли в руки.

-      Папа, можно ли мне взять эти золотые часы?

-      Сейчас, сейчас, сынок,.. Вот закончу наш взрослый разговор с Шурой Коганом и Лизочкой...

-      Папа, можно ли мне...

-      Никогда не спеши, сынок, и не торопись - твое от тебя не уйдет, - сказал Отец свою знаменитую философскую фразу.

Так мы и шли - неторопливо и спокойно в огромной толпе народа, которая, как река, лилась нам навстречу и тугим потоком подпирала нас по ходу движения.

Наконец, разговоры прекратились.

Лизочка обворожительно улыбнулась.

Засияла своими огромными красивыми глазами.

Погладила меня по моим вихрам.

Шура помахал Отцу рукой, и они растаяли в потоке людей.

-Папа, можно ли мне взять эти золотые часы? - упорствовал я.

-Какие часы, сын?

-Те, что лежат там далеко на дороге под деревом.

- Пойдем посмотрим, что за золотые часы лежат у всех под ногами. Показывай дорогу, только не торопись, твое от тебя не уйдет, - вновь повторил Отец.

Мы повернули и очень долго и неторопливо шли к заветному дереву, где я увидел эти самые золотые часы.

Отец с кем-то здоровался и раскланивался.

Я с пыхтением тащил его за палец.

Наверное, он опять начнет жаловаться, что я ему палец вывернул.

Но остановиться я не мог.

Шел и пыхтел, как паровоз.

Наконец, перед нами заветное дерево.

Теперь я тяну изо всех своих сил.

-Сюда, папа! Сюда, папа! Вот эти! Можно мне их взять в руки?

Отец нагибается и поднимает золотые часы.

-Погоди, сын. Может быть, они не такие уж чистые. Зачем тебе пачкать свои руки. Лучше я их возьму себе, хорошо?

-Хорошо, папа! Пошли гулять дальше!

-А ты не тяни меня за палец...

Вокруг меня шли сплошные ноги, но на моем первом этаже было не так уж плохо... Мой острый детский взгляд внимательно осматривал все вокруг

 

НА ЛЕТО СЕМЬЯ ВЫЕЗЖАЕТ ИЗ РОСТОВА В ПЯТИГОРСК, ВСЕ ОТДЫХАЮТ, А МАТЬ ВКАЛЫВАЕТ В САНАТОРИИ, ЧТОБЫ НАС ВСЕХ КОРМИТЬ

 

Пятигорск мне запомнился очень хорошо. Я помню железный павильон, памятник Михаилу Юрьевичу Лермонтову, парк, павильончики в парке, где можно было попробовать вкусные булочки и бутерброды, горы, на которые надо было взбираться, и огромное количество полевых цветов.

Есть и у меня смутные и стыдливые воспоминания. Расскажу одно из них. Моя бабка в ту пору была еще довольно красивой женщиной. Мы были с ней не разлей вода, гуляли, ходили в горы, и вообще я имел на нее свои собственные виды. Однажды, когда она присела в парке на скамеечку, к ней подошел мужчина в белой матерчатой фуражке и белом костюме типа полукитель и галифе в сапоги. Тогда так было принято одеваться. Сели они рядом на скамеечку и заговорили. Мужчина снял с головы белую матерчатую фуражку, голова его была большая, круглая и лысая - как арбуз. Говорят они между собой, я туда-сюда, а на меня никакого внимания... В эту пору возраст мой уже отдалялся от трех и приближался к четырем годам. Скамеечка стояла таким образом, что со стороны дорожки на нее можно было садиться, а со стороны спинки - не подойти. Она упиралась в склон горы.

Бегал, бегал я кругом, а на меня никакого внимания.

Забежал за спинку скамейки, гляжу подо мной большая лысина так и светится. Как зеркало или посадочная площадка, одним словом, привлекает внимание особенно, если смотреть сверху. Ну тут-то я и решил одним ударом разрубить гордиев узел сложных взаимоотношений. Подтянул у трусишек одну штанину вверх, достал краник и пустил струйку прямо вниз на лысину.

Вскочила моя бабка и давай извиняться, а сама машет на меня пальцем: погоди у меня, я до тебя доберусь. Мужчина оказался вполне нормальным. Достал из кармана белых галифе огромный носовой платок, пару раз промокнул лысину - и как ничего и не бывало. Хоть снова садись за разговоры Этого я и испугался больше всего. Но бабка с ним попрощалась, а потом, когда он ушел, она и говорит:

- Знаешь, кому ты на лысину наделал, палайднекс тадс, - это она по-латышски говорила, как я тогда понял что-то вроде "такой очень хороший мальчик" - на лысину самого шеф-повара нашего санатория.

Но реакция шеф-повара была своеобразной - в наши кастрюльки стали накладывать значительно больше вкусных вещей, чем прежде. Шеф несколько раз меня встречал и издали дружелюбно помахивал рукой.

Моя Мать успевала всюду.

Работала на двух ставках.

Гуляла с праздношатающимися членами семьи.

Бегала на горячие ванны с одной своей ростовской подругой, у которой не было детей. Тогда считали, что горячие ванны очень даже помогают. Мать садилась с этой подругой в горячую ванну потому, что одна та ни за какие коврижки туда сесть не могла - боялась свариться. Потом бежала на работу. Потом бежала нас всех кормить. Потом бежала вновь на работу. Потом бежала с нами гулять. Но самое интересное, что через год ее подруга родила, по-моему, очень хорошенькую девочку.

Мы ходили на нарзанный источник и пили через соломинки нарзан. Как-то мы с Матерью были вдвоем. Сидели у павильона и кушали пирожные. Подошел знакомый и купил мне шесть бутербродов с черной икрой. Я точно помню слово "шесть". Бутербродов было много, поэтому я быстро слизал всю икру и говорю: "Готово!", а Мать спрашивает: "Что готово?" Я отвечаю:

"Можно новые бутерброды покупать." Это воспоминание тоже вызывает у меня некоторую стыдливость, но что поделаешь - были бы бутерброды...

 

ДВАДЦАТЬ ВЕРСТ ВЕРХОМ НА СЕРОМ КОНЕ ДА ЕЩЕ В ГОРУ...

 

Немцы наступали. "Наши" отступали. Мы сидели в каком-то "котле". Власти в Кисловодске никакой. Вольница и безвластие. В парке - тишина, в санаториях выбиты окна, кое-где сорваны с петель двери, в кабинетах на полу навалом наброшено бумажек, улицы покрыты битой стеклотарой, в винных хранилищах, по словам любителей выпить, трупы плавают прямо в цистернах с вином, но другие все равно черпают это вино и пьют...

В Кисловодск мы рванули из Ростова-на-Дону сразу же после того, как бабка узнала от ростовских латышей о новом нашем соседе по коммунальной квартире провокаторе Жданове. Он подселялся, строчил доносы и коммуналка постепенно освобождалась - все шли по этапу. Наша семья, по словам бабки, должна была бросить все и уехать. Под этим "ВСЕ" я лично до сих пор подразумеваю большие тома русских классиков - Пушкина, Гоголя, Лермонотова, Тургенева и огромный фикус. Самое интересное, что мы никому не оставили адреса, по которому уезжаем, но сразу по приезде в Кисловодск бабка получила письмо от этого самого сволочного Жданова. На наше счастье разразилась война, и мы стали никому не нужны.

В Кисловодске Мать почти круглосуточно работала в военном госпитале. Приходила вся заплаканная и поникшая и все рассказывала, как умирают молодые и цветущие мужчины от ран. Начальник госпиталя твердо на словах обещал всем сотрудникам эвакуацию, но на деле убыл сам со своей семьей и огромным количеством шмоток в отдельном эшелоне. Немцы разнесли в пух и прах этот эшелон. Потом от нескольких разных людей, работавших в госпитале, я слышал одно и то же: "Вот если бы нас с собой взял в эшелон, то и самого бы не разбомбили... "

Мы были брошены на произвол Судьбы.

Бабка твердо считала, что от власти еще можно как-то увернуться и что власть тебя иногда и защитит, а от безвластия никуда не денешься, здесь тебе будет конец. Это мнение она вынесла из мытарств по Украине, где на людей наскакивали банды красных, зеленых, голубых, синих и еще анархистов. Все грабили в первую очередь, затем расстреливали, насиловали, измывались, как хотели, напивались в стельку и исчезали. Оттуда бабка привезла железобетонную установку: стреляют по окнам - ложись под подоконник. Поэтому бабка строго-настрого сказала:

- Поедете в горы к карачаевцам. Я уже договорилась с соседями.

Сегодня за вами приедут на лошадях и увезут, а я останусь здесь и отлежусь со своею сломанной ногой - кому я такая старая и больная нужна... Никому.

Даже тогда я уже понимал, что бабка жертвует собой ради нас.

И любил ее безмерно.

Любил так, что и не опишешь словом.

Бабка моя Александра Августа была латышкой голубых кровей, она всю жизнь так и не могла правильно говорить по-русски, говоря, например, "с примесью", а звучало у нее "с примусом". Она нерушимой стеной становилась между нами - мной и Матерью, с одной стороны, - и жизненными несчастиями с другой стороны. В то лихое время она была наша единственная защитница.

Вскоре во дворе раздались громкие гортанные мужские голоса. Мы с Матерью были готовы и собраны - одеты и обуты, но без всяких вещей. Двор наполнился мужчинами в высоких бараньих папахах. Мать легко взлетела в седло - ее подсадили нежно и бережно. Ко мне подвели огромного серого в яблоках коня. Пока я думал, как буду забираться на него, меня крепко обняли добрые и сильные руки, подняли вверх и бережно опустили в седло. Мы с цоканьем копытами по камням выехали со двора. Моего коня держал за узду едущий сбоку карачаевец. Вероятно у меня был самый умный и спокойный конь на всем Кавказе. Он нес меня плавно и ровно без всяких толчков. Мы поднимались по горным тропинкам высоко в гору, вниз мне смотреть запретили, а я и не собирался туда пялиться... Несколько дней нас поили и кормили горцы в своем гостеприимном доме. Потом тем же путем привезли обратно. Двоевластие, или безвластие, кончилось. Пришли немцы.

 

НЕМЕЦКИЙ БАТАЛЬОН ПРИВЕТСТВУЕТ МЕНЯ КАК ФЮРЕРА

 

Я никогда не представлял себе твердость сука сухой ветви яблони. Сейчас я сидел на самой верхушке дерева и, держась одной рукой, другой рубил сухой сук небольшим топориком. Это было нудное и тяжелое дело. Приходилось все время отдыхать. Порублю немного, перехвачу топорик в другую руку, вновь порублю и устраиваю себе передых. Во время отдыха думаю. Все больше о своем враге - мальчишке года ни 3 старше меня. Этот мальчишка не дает мне прохода на улице и вечно лупит меня по затылку. Я несколько раз бросался в открытый бой, но ничего не получается из-за того, что мой враг просто больше и сильнее меня. Во двор ко мне мой враг еще не заходил. Я бросил взгляд под яблоню и оторопел. Витька стоял внизу и цедил сквозь стиснутые зубы:

-А ну, слезай, иначе так поколочу...

-Пошел ты с нашего двора! Не мешай, я сук рублю...

Витька начал подниматься вверх, цепляясь за ветки и угрожая

мне:

-Сейчас ты у меня полетишь вниз кверх тормашками!

-Витька! Не лезь дальше. Дам тебе топором по лбу.

Голова Витьки появилась на уровне моих ног. Он противно скалился в улыбке. Я без замаха тычком врубил ему обушком топора по лбу. Витька, как куль муки, сполз по ветвям и почему-то прилег около ствола яблони. Я потрясенно смотрел вниз до тех пор, пока мой враг не замотал головой, встал на ноги и, показав мне кулак, нетвердой походкой пошел прочь со двора. Теперь путь на улицу был открыт. Я дорубил сук и выскочил на улицу. По Кольцовской со стороны базара приближался идущий плотным строем немецкий батальон. Впереди шли три офицера, все солдаты ровно печатали шаг. Когда офицеры поравнялись со мной, я неожиданно для всех, включая в первую очередь и самого себя, вскинул руку в немецком приветствии. Офицер, идущий в центре, громко и протяжно закричал.

И тут произошло настоящее чудо.

Руки всех солдат одновременно прижались к туловищу, головы их отклонились в мою сторону, ноги поднялись на уровень пупков, а шаг превратился в сплошной гром: трах-хххх! трах-хххх!трах- хххх!трах-хххх!

Немецкий батальон приветствовал меня как фюрера.

Это было - здорово. Не то, что вчерашний громкий крик школьного попа. Откуда его такого большого и дурного выкопали? Он пришел к нам в первый класс раньше всех учителей, огромный, в черных одеждах и с большим медным крестом на груди. Голос его был как ерихонская труба. Сверху вниз он зарокотал на притихший и испуганный класс;

- Красные щенки! Я из вас, стервецов, теперь все бубны выбью!

С этими самыми "бубнами" я и пришел к своей любимой бабке - выяснять, что же это такое. Бабка внимательно меня выслушала и задумалась. Помолчала некоторое время, а потом заставила меня подробно рассказать все с самого начала. Ну, я и повторил, не скрывая ни одного грубого и ругательного слова, которыми так щедро перед детьми бросался этот поп толоконный лоб. С тех пор я твердо знаю, что есть на свете "попы", которые матерятся, как сапожники, а есть священники, к которым уважение мое беспредельно.

- Завтра в школу не пойдешь. Нам такая школа не нужна! - твердо и безапелляционно провозгласила моя любимая бабка.

С тех пор, благодаря попу, стал я вольным казаком.

Я всюду совал свой нос, играя в доме, в подвале, во дворе и на улице. Оказалось, что в нашем доме прячется от немцев настоящий партизан. Его я видел мельком и только один раз, когда он быстро переходил из коридора в комнаты соседей. Только лишь спустя несколько десятков лет я сообразил, что в коридор можно было попасть только из нашей комнаты... В задачу всех живущих в доме входило притормаживание немецкого ефрейтора, водителя шикарного голубого мерседеса. Ефрейтор стоял на постое в нашем доме. Тормозил его и я со своими разговорами. Мы подружились, и я смог несколько раз покататься по Кисловодску в голубом генеральском мерседесе с открывающимся верхом. Жизнь шла своим чередом, и люди вокруг были такими, какими и были на самом деле.

 

Я УСТРАИВАЮ НОЧНУЮ ТРЕВОГУ:ПО ТРЕВОГЕ ПОДНЯТЫ ВОЙСКА

 

К полудню муки голода становились невыносимыми. Я забирался в свой подвал и смотрел сквозь щель в ступеньках крыльца, когда туда поставят котелок с едой для моего друга ефрейтора. Точно в 13.00 приходил солдат в зеленой немецкой форме и ставил на третью ступеньку котелок с первым блюдом, а в крышке котелка была каша, мясная подлива и кусочки мяса.

Тогда я выскакивал из подвала и начинал прыгать, покрикивать и создавать шум, чтобы привлечь внимание своего приятеля.

Ефрейтор выходил из соседских комнат, где он был на постое, весело смотрел на меня и делал мне приглашающий жест своей огромной рукой, покрытой рыжими волосками.

Мы с ним общались на каком-то сленге из русского и немецкого языков. Он мне рассказывал, что дома в Германии у него есть киндер вроде меня. При этом на лице его застывала добрая человеческая улыбка, глаза туманились набежавшей слезой, а в крышку котелка, которую он часто уступал мне, делились и накладывались самые вкусные кусочки.

Мы тут же на веранде уплетали обед за обе щеки.

Ефрейтор был типичный немец-ариец: высокий и плечистый рыжий, веснушчатый и сильный мужчина. Но душа его была нежна, сердце было переполнено любовью к детям. А Судьба, вероятно, благосклонна - он ни в кого не стрелял, никого не убивал, а только возил высокое начальство в шикарном голубом мерседесе с откидывающимся верхом. Все в этом мерседесе мне нравилось - и руль, и приборная доска, и мягкие широкие сиденья. Ефрейтор часто разрешал мне "порулить" во дворе. Я садился в машину и "рулил" по несколько часов подряд, нажимая на все педали. Вполне естественно, что я обследовал всю машину сверху донизу. И оказалось, что в карманах на дверях находится всякая мелочь и автоматные патроны. Конечно, у своего друга я взять патронов не мог. Я их повертел и посжимал в кулаке, но потом положил все на место. Но патроны мне были очень нужны, просто необходимы. Несколько раз к нам во двор заезжали другие легковые машины. Вот оттуда я и набрал несколько горстей автоматных патронов. И хранил эти патроны в укромном уголке подвала.

Вдруг краем уха я услышал, как всезнающая наша соседка говорила о том, что намечаются "повальные обыски".

Что такие "повальные" я не знал. Мне представилось, что всех вокруг повалят на пол и все начнут отнимать. При таком обыске наверняка найдут и мои секретно спрятанные в подвале патроны. А там и до нашего партизана могут добраться. Да мало ли чего может случиться... Одним словом, от патронов надо было избавляться. И чем скорее, тем лучше. Я подумывал и над таким вариантом, чтобы их распихать по карманам в легковые автомобили. Но разве такое количество запихнешь незаметно?!

Думал-думал, но все решилось проще простого.

В нашем дворе смолили крышу.

На ночь остался еще не затухший костер. Он багровым пятном выделялся среди двора. Ночь была безлунная, только яркие голубоватые мерцающие звезды над головой. Я вышел на крыльцо, и меня осенило: "Надо бросить все патроны в костер, эти патроны к утру все сгорят и не останется никаких следов". Я бросился в подвал, схватил тряпичный сверток с автоматными патронами, медленно и осторожно подошел к затухающему костру и высыпал в него патроны наподобие того, как сеют укроп - по всей поверхности костра, а не кучкой. Потом в темпе вернулся домой в комнату, быстро разделся и лег в постель. Засыпал я тогда мгновенно - только дотронешься головой до подушки и уже спишь себе сном праведника.

Меня разбудил выстрел во дворе.

Потом еще один. Потом еще несколько. Затем раздалась автоматная очередь та-та-та-та-та... Потом вновь одиночные выстрелы. Выстрелы начались в полной тишине, затем присоединились какие-то крики-команды на немецком языке, начали работать моторы машин. Невообразимый шум длился несколько часов. Были подняты по тревоге войска. Соседка на утро говорила о каком-то партизанском отряде. Все что-то говорили, только я один помалкивал.

В моем положении молчание было золотом.

 

ВЫСОКИЕ ТУЛЬИ ГЕНЕРАЛЬСКИХ ФУРАЖЕК

 

Я ползаю на четвереньках до тех пор, пока мой взгляд не уперся в носки очень красивых и блестящих хромовых сапог.

Это было неожиданно.

Мой взгляд заскользил по сапогам вверх, потом появились полы невероятно красивых шинелей, затем какие-то расчудесные пояса, ряды пуговиц, бобровые воротники, удивленные значительные мужские лица и высокие тульи генеральских фуражек.

На эти фуражки я и уставился, как баран на новые ворота.

Рядом со мной ползала и моя бабка.

Она также уставилась вверх, но без всякого присущего лично ей энтузиазма. Я уловил в ее взгляде панический страх и страшную тревогу.

Немая сцена длилась несколько десятков секунд.

Первым пришел в себя немецкий генерал:

-      Мальчик, что вы здесь делаете и как сюда попали?!... заговорил он на чистейшем русском языке.

Я же сразу оценил ситуацию: бабка моя молчит, как в рот воды набрала - не хочет выдавать нерусский латышский акцент - "мало ли чего?". Поэтому я взял инициативу в разговоре с немецкими генералами полностью на себя.

-Мы прошли через проволочные заграждения с надписью "верботен!". Сначала бабушка поднимала колючую проволоку, и я пролезал под ней, а потом я поднимал эту проволоку и бабушка проползала.

- А для какой цели вы с бабушкой пришли сюда за эту проволоку?

-Мы с бабушкой страшно мерзнем. Мама мерзнет меньше или нам ничего не говорит. Вот мы и решили с бабушкой идти на Железную горку за дровами. Мы маме ничего не сказали, взяли только чемодан и пошли сюда.

-Так вы собираете дрова?! И чемодан у вас с дровами?

- Да! Вот они, - я открыл фибровый чемодан и показал нашу добычу. В чемодане навалом лежали кусочки дерева и согнутые ветки.

-Много же вы набрали... Но ничего, на одну растопку хватит. Скажи, мальчик, а вы можете сейчас быстро выбраться тем же путем, что и зашли сюда?

- Конечно, это проще простого! Сначала бабушка поднимет проволоку и я пролезу, потом я подниму и проползет она...

-Ну так и торопитесь. Даем вам несколько минут. Счастливо.

Нас второй раз приглашать не пришлось.

Я летел под гору, как на крыльях.

Сзади вихрем ковыляла бабка - у нее все еще болела нога после перелома.

Мы подбежали к колючей проволоке.

Бабка дрожащими руками раздвинула ее, и я выскочил за пределы запретного ограждения. Сходу я рванул проволоку вверх и бабка прошмыгнула без всякой задержки.

Мы бежали без оглядки.

В руках был этот треклятый чемодан, который бил меня по ногам и мешал бежать. Бабка ковыляла рядом.

Домой мы пришли испуганными и молчаливыми.

Целый день сидели дома, чтобы "нас не опознали".

Матери ничего не рассказали.

Я понимал, что мы сваляли крупного дурака" поэтому молчал, как партизан на допросе.

Мать обо всем узнала только через сорок лет.

Да и то - случайно. Просто я не выдержал, когда всех немцев тотально стали обвинять в зверствах и в душегубстве. Я вспомнил своего друга ефрейтора. Я вспомнил его киндера. Господи, сколько раз в жизни я мысленно молил Бога за их счастье! Господи, дай киндеру счастья! Я тогда рассказал о такой странной встрече в 1943 году в Кисловодске на Железной горке с немецкими генералами. Только до сих пор не уверен - сказал ли немецкий генерал: "Счастливо!" или я просто прифантазировал по-детски.

 

ВАМ, ДОРОГАЯ СОСЕДКА, ПОВЕСТКА ИЗ ГЕСТАПО...

 

Так сказала, заглянув к нам в комнату без стука, соседка по дому, которая все и всегда знала. Мать схватила меня одной рукой и притянула к себе, а вторую руку протянула соседке и взяла у нее узкую полоску бумаги, на которой под фиолетовую копирку был напечатан приказ на имя Матери и всех ее ближайших родственников явиться сего дня в гестапо.

Мать беспомощно вертела в руке эту узенькую полоску смертельно опасной бумаги и безвольно говорила:

- Что делать... Что делать... наверное, надо идти...

Было около часа дня. Бабка меняла на базаре вещи на продукты питания. Бабка у нас была главной во всем, поэтому Мать так и растерялась. Мы с Матерью стояли, прижавшись друг к другу, в руках у Матери была повестка, постепенно нас охватывал серыми волнами страх. Но тут появилась бабка. Она схватила повестку, глянула на нес, отбросила прочь сумку с продуктами, которая была в ее руках, ухватила меня за руку и поволокла меня и Мать прочь из дома, оставив двери квартиры открытыми настежь.

Мы бегом выскочили из дома, добежали до ворот, выбежали на улицу, но тут бабка вдруг пронзительно прошептала: "Идите медленно и не оглядывайтесь!" Так мы и шли к углу дома, и нам надо было пройти по улице еще метров 50, чтобы свернуть в закоулок. Сзади зазвучал мотор машины. Как потом мы узнали от всезнающей соседки, из машины вышли двое со списком в руках, но долго не могли правильно прочитать фамилию Матери - они коверкали и так и этак фамилию ЗВЕДРИС, и соседи вначале вообще ничего не поняли. А когда разобрались, то смогли сказать, что мы уже ушли.

Бабка вела нас на окраину Кисловодска к Сикорским - "русским латышам" - таким же, как и она с Матерью и мной. Русские латыши были всегда сплочены и никогда не выдавали один другого, никогда не писали друг на друга доносы, никогда не лжесвидетельствовали и не отправляли друг друга в Сибирь. Русские латыши уже нахлебались горя, у каждого в семье были безвозвратные потери, и это сплачивало людей крепко-накрепко.

Бабка волокла нас, как на буксире - скорее, скорее, еще быстрей!!

И так мы бежали до самого домика Сикорских. Хозяйка дома была высокая полноватая женщина в коричневом платье. В гладко зачесанных волосах у нее было много седых волос, сливающихся в сплошные пряди. Она сердечно нам улыбнулась и заговорила с бабкой по-латышски. В ту пору латышский язык в устах моей бабки был для меня самой приятной музыкой, он меня успокаивал, он меня взбадривал, он был олицетворением Веры, Надежды и Любви. Домик Сикорских находился в глубине вишневого сада, заросшего огромной крапивой. Бабка посмотрела на меня, как на взрослого человека, и коротко сказала: "От дома никуда не отходи!". С тем я и рванул прочь от дома к невысокому каменному забору, сложенному из плоских камней и едва доходящему мне до груди. Я уже прикидывал, где можно сделать свои "секретные" места с запасами слив и других фруктов, как это мы делали с сыном Лизы Кауфман, как услышал гортанный говор нескольких немцев, идущих вдоль забора.

Я выглянул и встретился взглядом с одним их них, который шел в центре и напоминал мне моего друга - ефрейтора, водителя голубого мерседеса. Я улыбнулся ему от всей души.

В руках у немцев были автоматы, рукава курток засучены до локтей. Средний немец стал в ответ на мою улыбку улыбаться мне, а тот, кто был ближе всего ко мне, вскинул автомат и почти упер ствол автомата прямо мне в грудь.

Средний немец страшно закричал и вырвал автомат из рук того, кто был ближе всех ко мне.

Потом он резко свернул прочь от забора, и вся троица стала удаляться, громко переругиваясь.

В этот момент, когда я непонимающе крутил головой туда-сюда им вслед, крепкая жилистая и трудовая бабкина рука ухватила меня за вихры. Бабка с дикой силой оторвала меня от забора и втащила в заросли крапивы. Бабка выла, как раненная насмерть тигрица... такой я ее и запомнил...

 

КУСОК СОЛДАТСКОГО ЧЕРНОГО ХЛЕБА И КИРЗОВЫЕ БОТИНКИ МЕДСЕСТРЫ

 

Немцы ушли из Кисловодска незаметно, а может быть, мы просто не видели, находясь на окраине и укрываясь в домике Сикорских. Мне продолжает вспоминаться картина отхода "наших" войск и приход немецких. Разница была колоссальнейшая. Мимо Кольцовской отступали толпы измученных и деморализованных мужчин, у которых даже винтовок не хватало на всех, многие - пожалуй, даже большинство - шли, понурив голову и шаркая ногами, в шинелях, но без оружия. Где-то на сотню человек в людском потоке плыла повозка на конной тяге. Машин вообще не было видно ни одной. Это отступали советские войска.

Потом по Кольцовской улице пошли колонны немецкой техники. Днем и ночью непрерывно шли и шли танки, "фердинанды" - самоходные орудия, тягачи, бронемашины, бортовые машины, легковые машины - все это урчало и мельтешило перед восхищенными взглядами из-за заборов моих сверстников. И шло слитно как единый организм из металла и людей.

Мы, мальчишки, видели все и были очень даже глазастыми.

Нескончаемыми волнами, но уже в обратном направлении возвращалась бесконечная толпа пеших мужчин-воинов, только чуток фигуры распрямились и у солдат прибавилось оружия, вернее, безоружных уже в этой топочущей толпе не было. Конных повозок было так же мало, как при отступлении. Техники никакой.

Мальчики, в том числе и я, наблюдали эту тревожную и торжественную картину с утра до вечера. Мы стояли, как нищие на паперти, и смотрели голодными глазами на проходящих мимо нас людей.

Рядом с нами остановился русский Солдат.

На всю жизнь именно этот Солдат остался, в моем сознании и в моей памяти, он вошел туда навечно олицетворением русского воина.

На голове его была пилотка, пшеничные усы обвисли. Шинель побурела на ветрах и под солнцем, на ногах были обмотки и ботинки, за спиной вещмешок и винтовка. Он прислонил винтовку к забору, который ограждал нечто вроде парка внутри Кольцовской, достал из-за спины вещмешок и присел доверительно рядом со мной, как бы отдыхая. При этом он неторопливо и по-хозяйски развязал узел на вещмешке, открыл его и вытащил половинку черного хлеба - полкирпичика, как его называли тогда и как говорят до сих пор. Смотря на меня сверху вниз усталыми, спокойными и мудрыми глазами человека, вдоволь нахлебавшегося в жизни и горя и всяких других неприятностей, солдат протянул мне своими огромными ручищами эти полкирпичика и сказал:

- Отнеси домой, пусть и женщины по кусочку съедят.

Он аккуратно закрыл свой вещмешок, вскинул его на плечи, взял в руки винтовку, устало улыбнулся мне прощальной улыбкой и пошел догонять своих.

Потом он часто снился в моих детских снах. Возвышался надо мной неколебимой горой и все протягивал свой кусок хлеба.

Мать и бабка съели по тоненькому кусочку, а остальное незаметно скормили мне. Там же на дороге познакомился с одной военной медсестрой. Она жалостливо посмотрела на мои ноги, я застеснялся своих разваливающихся туфель и покраснел, как маков цвет. Она коротко сказала:

- На, возьми и одень мои кирзовые ботинки, они мне ни к чему, у меня есть точно такие же, а это говно сними и забрось подальше.

Я так и сделал. И ботинки медсестры, не снимая, носил больше 4 лет подряд. Из Кисловодска они переехали со мной вначале в Ташкент, а потом поехали в далекую и прекрасную Ригу.

Эта медсестра мне тоже часто снилась во сне, но ее образ скоро затуманился и ушел, а Солдат до сих пор стоит в моей памяти, как живой. Ну и силища в нем, Господи!

ДО И ПОСЛЕ СТРЕЛЬБЫ ИЗ НАГАНА ОБРАЗЦА 1895 ГОДА

Мне снился красивый цветной сон.

В одних трусиках и маечке, почему-то босиком я опрометью бежал в подвал, что у нас под домом на улице Кольцовской в доме номер 29. Подвал был завален до самого потолка пустыми бутылками темно-зеленого стекла. Я на животе забираюсь и съезжаю на пузе в открывшееся отверстие в кромешную темноту. В темноте я упираюсь правой вытянутой рукой в стену, левую вытягиваю вперед. Я знаю заранее, что в левую руку должен взять этот сверток. Рука нащупывает газету, в которую он завернут, я хватаю сверток и подношу его к глазам... но ничего не вижу из-за темноты.

На этом моменте я и просыпаюсь. Моя левая рука поднесена к лицу. В ней я еще ощущаю тяжесть свертка... Но ничего не вижу... Ведь это всего-навсего сон... Я не выдерживаю и вскакиваю с постели. Прямо в одних трусиках и маечке босиком я бегу опрометью в подвал. Там на животе карабкаюсь вверх, раздвигаю бутылки, съезжаю вниз - кажется, что скольжу целую вечность, пока не упираюсь правой рукой. Все. Порядок. Я протягиваю левую руку и беру сверток. Только его не видно в подвальной темноте, откуда я выбираюсь тем же путем. От моего сна до этой реалии прошло около минуты. Я аккуратно развязываю шпагат, разворачиваю старую газету и достаю наган с несколькими коробочками патрон. Потом в темпе одеваюсь и бегу на пустырь к старой каменной стене.

В моих руках наган выглядит внушительно.

Патронов достаточно.

Поэтому я не торопясь "шмоляю" прямо в эту стену, выстрел за выстрелом выбивают из полуразрушенной стены облачка пыли.

Бах! Бах! Бах! Так и летят во все стороны мелкие каменные осколки. День солнечный, вокруг никого. Мне просто кажется, что вдалеке то там, то сям мелькают чьи-то фуражки. Сейчас еще раз перезаряжу барабан - это проще простого.

-Мальчик! Мальчик! Подожди заряжать! Постой! Постой!

Ко мне торопливо идет высокий и веселый мужчина, издали протягивая руку к нагану. Я оглядываюсь кругом и с удивлением вижу вокруг на значительном удалении много людей, которые все до одного в фуражках!

Вот здорово! Настоящее окружение - как на войне!

Мужчина подходит, берет в свои руки наган и веселым голосом спрашивает меня - так, по-дружески, нормально:

- Хорош наган! Где же ты его взял?

- В подвале. Могу вам место показать.

- А в чем он был завернут? Вот в эту газету? - мужчина достает из-за спины действительно ту самую газету, которую я так долго и тщательно разворачивал, сопя носом. Я всегда соплю носом, когда делаю важное дело.

В тон ему я радостно восклицаю:

- Да, да! В эту самую. Там еще шпагат был, я его себе тоже взял, он крепкий, пригодится.

- Шпагат оставляй себе... А патронов много в цель выстрелил?

- Сейчас посчитаю. Я полез за пазуху, вынул коробочки, протянул ему полные, а те, где были заложены пустые гильзы, открыл и стал вслух подсчитывать... - пять... десять... четырнадцать... Почти пятнадцать!

-А попадал, куда метился?

-Не очень... но зато пыли было...

-Ну пошли, стрелок, со мной. Награжу тебя за отличную стрельбу - дам такое поиграть... А наган я себе оставлю - ты, друг дорогой, еще ростом не вышел...

До милиции мы добежали в несколько минут. Мы шли, держась за руки, но я все время обгонял его и торопил. Наконец, мы зашли в кабинет. Там был стол, несколько стульев, сейф и двухдверный шкаф. Мой приятель представился: "Я теперь здесь начальник милиции". Потом приоткрыл шкаф и достал оттуда арабский клинок - саблю с драгоценными камнями на ручке и золотыми письменами с всадником, слонами и верблюдами по лезвию. Я махал и играл до боли в руке, сколько хотел. До сих пор эта награда со мной, в тайниках моей благодарной памяти. Есть же веселые и добрые люди!

 

МЫ В УЖАСЕ БЕЖИМ ИЗ КИСЛОВОДСКА В ТАШКЕНТ

 

Это было накануне нашего побега из дома к Сикорским.

К нам в гости пришла Лиза Кауфман с сыном. Это был очередной ответный визит, потому что за день-два до того мы с Матерью были у нее. Тогда взрослые вели какие-то непонятные разговоры, но до моего уха долетало все: я запомнил, что отец Лизы немец, а мать - еврейка, что пришла повестка из гестапо и матери, и Лизе и ее сыну, но главное во всем этом, что отец немец. На том я и успокоился и пошел играть с сыном Лизы в сад, где мы набрали спелых слив и спрятали в ямку под деревом, закрыв ее сверху веточками. Это был наш мальчишеский секрет...

Сейчас в дверь к нам без стука вошла соседка по дому и пропела:

-На опознание, на опознание, дорогие соседи!...

Я не знал, что такое "опознание", почувствовал всей душой, что впереди у нас ужасные неприятности. Как всегда мы с Матерью стали рядом около бабки. Так и пошли втроем, все вместе и единенно.

Мы подошли к старой церкви с невысоким каменным забором.

Вдруг без всякой причины Мать страшно закричала на меня:

-Стой! Стой! Ни шага дальше! Стой и не шевелись!

Я закаменел.

Я смотрел на этот каменный забор в ужасе. И видел сквозь' него все, что там было. Там была ЛИЗА КАУФМАН С СЫНОМ.

Ее красивые длинные волосы были вырваны и пряди, этих волос валялись вокруг. Она прижимала к себе сына, у которого торчали кишки из распоротого живота. Красивые тонкие пальцы Лизы Кауфман были сведены в последнем жизненном усилии вокруг тела сына. Кто-то безжалостный .пытался оторвать палец с обручальным кольцом, но кольцо продолжало сиять на этом полу оторванном Лизином пальце.

-Господи! Сколько раз потом стояла и до сих пор стоит перед моими глазами эта потрясающая картина. Она запала мне в душу в виде нестираемой генетической памяти навечно, она будет передана мной всем последующим после меня поколениям - детям, внукам, правнукам и дальше...

- Господи! А как же слова Лизы Кауфман о том, что во всем этом главное, что ее отец немец?!

Я увидел где-то внутри себя этого немецкого отца. Он был одет в черное драповое пальто и в высокую меховую шапку-пирожок. Сколько своих детских претензий я отправил ему мысленно: "Где же ты был?! Почему остался в стороне?! Почему не выручил из беды свою дочь Лизу Кауфман и своего внука, ее сына? Почему их всех так подло обманул тем, что он - немец, а они на это только и надеялись и верили до тех пор, пока не погибли на окраине Кисловодска?!"

Мать и бабка шли на меня от каменного забора.

Я стоял неподвижно.

Кругом раздавался плач, какие-то дикие выкрики. Я смог только разобрать, что это сделали местные, но не немцы.

Мать подошла ко мне, обняла меня крепко-крепко. Плечи ее содрогались от громких рыданий. Мать не стеснялась никого из окружающих и оплакивала свою душевную и близкую подругу Лизу Кауфман. Она кричала и стенала так, как потом никогда в своей жизни я больше не слышал.

Мать уходила, согнув плечи и рыдая в голос.

Я плелся за ней.

Бабка шла рядом со мной, обняв меня за плечи и беспрерывно говорила по-латышски. Мелодия ее речи успокаивала. Из глаз бабки текли слезы, они стекали по ее лицу прозрачными капельками и попадали на мое лицо, как дождичек. Я вдруг ни с того, ни с сего заревел громко, безудержно и протяжно. Мне было горько, страшно и очень жалко свою Мать. Так мы и шли втроем в сплошном погребальном плаче по Лизе Кауфман.

Уже вечером Мать стала собирать вещи для отъезда в Ташкент.

Бабка опять приносила себя в жертву и оставалась на некоторое время здесь в Кисловодске на хозяйстве среди этих местных подонков.

А мы с Матерью ехали в далекий и желанный Ташкент...

 

ГОСПОДИ, КАК Я ХРАНИЛ ЭТИ ЯБЛОКИ...

 

В 1944 году я был в пионерском лагере на окраине Ташкента.

Мать меня пристроила туда в связи с тем, что нас обворовали наши "родственники". Просто не было денег, не на что было покупать еду, и поэтому мне пришлось пробыть два срока в этом лагере. Матери надо было оправиться от потрясения, связанного с внезапным исчезновением пачки денег, которые были собраны семьей в Кисловодске и предназначались на обзаведение в Ташкенте. Деньги хранились в тумбочке на нижней полке в комнате, которую нам временно предоставила родная сестра Отца Анна Ивановна. Она жила вместе с мужем Михаилом Михайловичем в двухкомнатной отдельной квартире в районе Алайского базара в Ташкенте. В то время мы ориентировались по базарам: в районе Алайского базара, в районе Паркентского базара...

К нам часто приходила племянница Анны Ивановны голубоглазая девушка Нина с двумя толстыми русыми косами.

Вот это и были основные персонажи разыгравшейся для нас трагедии.

Как сейчас вижу Мать, которая нагибается к тумбочке, протягивает в нее руку, отдергивает руку и начинает ощупывать все в комнате руками, как будто она мгновенно ослепла. Мать шарит под подушками, нагибается под кровать и проводит там руками, беспрерывно повторяя: "Где же эти деньги могли запропаститься?"...

Потом Мать, как слепая, выходит во двор и начинает зажигать мангал. Я смотрю на нее широко открытыми и испуганными глазами и начинаю понимать, что с нами произошло что-то ужасное.

Мать держит в руках острый тонкий нож с черной ручкой. Этим ножом она настругивает щепочки для растопки. Она берет его в правую руку и забывает о нем, потом через правое колено ломает с хрустом толстую ветку. Нож глубоко входит Матери в икру правой ноги. Хлещет кровь. Я бросаюсь к Матери и пытаюсь зажать рану.

Мать стоит и смотрит в одну точку, не чувствуя боли, не обращая внимания на текущую по ноге алую кровь... Алая кровь Матери...

На пороге дома появляется Анна Ивановна. У нее тяжелое лицо и заплывшие глазки. За ней появляется Михаил Михайлович с голым лысым черепом и оттопыренной нижней губой. "Что там у вас?... Что там у вас?..." Но к нам не подходят.

Мать потерянно смотрит на эту парочку полными слез ничего не видящими глазами:

-Деньги у нас пропали...

Кровь струится по ноге, несмотря на мои старания зажать

рану.

-Что там у вас?...

Мать закусывает губу.

Я страшно боюсь, что и оттуда побежит алая кровь.

Алая кровь Матери...

Я ничего больше не вижу и ничего не соображаю.

Алая кровь Матери...

"Да будьте вы прокляты!" - вдруг звучит где-то внутри меня.

Это ужасно.

Появляется девушка Нина.

Косы ее аккуратно заплетены и заброшены за спину. Глаза голубые и прозрачные с блеском и поволокой. Она тоже не приближается к нам, а все время находится на расстоянии.

Через день Мать устраивает меня в пионерский лагерь. На территории лагеря растет урюк. Спелые урючины падают с деревьев в пыль и разбиваются и мерцают драгоценными сгустками сладости. Я их собираю, обсасываю от пыли, пыль сплевываю и ем урюк. Кормят в лагере сносно.

А я думаю о наших слезах, что были пролиты над, казалось, рухнувшими надеждами в связи с кражей денег. Я тогда не знал, что существуют в мире причинно-следственные ритмы и что наступят и следствия этой кражи.

Мать привезла мне в лагерь огромные яблоки. Я стеснительно спросил ее: "Мама, ты их купила на Алайском базаре?" "Да, - ответила Мать, - я уже получила первую зарплату в поликлинике. Теперь мы будем жить у Паркентского базара." "И не вернемся к

Анне Ивановне?" "Конечно, зачем она нам..."

Через сорок лет Нина повинилась перед нами: "Анна Ивановна заставила меня, несчастную, взять эти деньги... А мне все это было до фонаря."

 

ТАШКЕНТ БЫЛ БОГАТ КРАСИВЫМИ И ДОБРЫМИ ЛЮДЬМИ, А СЕМЬЯ ДНЕПРОВЫХ ПОМОГЛА МНЕ ОБРЕСТИ СВОЙ ДЕТСКИЙ ЭДЕМ

 

Мы с Матерью часто ходили в гости в семью Днепровых. Днепровы жили в Ташкенте уже давно. У них был свой домик с небольшим садом. Там благоухали цветы, аккуратные дорожки вели к персиковым деревьям, на которых в огромных - для меня - количествах висели золотисто-желтые, прозрачные на Солнце и алые с боков бархатистые персики-лепешки, - кстати, таящие во рту с божественным вкусом. Рядом с домом виноградные лозы образовали крытую галерею, где со всех; сторон свешивались грозди светящегося в солнечных лучах винограда. В сочной южной зелени, для которой Днепров не жалел ни труда, ни воды, находилось настоящее чудо - огромные благоухающие плоды слив, которые я мог находить лишь по запаху с. закрытыми глазами. Несколько раз я это пробовал проделать - и в конце концов мои губы касались плода... Этот дом, этот

наполненный светом Солнца и плодами сад, эти благоухающие цветы под ногами навсегда остались цветущим оазисом в моих сокровенных детских воспоминаниях.

Хозяин дома Анатолий Днепров, его жена и дочь Галя сыграли потрясающую роль в формировании моей личности. Днепров был несколько старше моих родителей, и сейчас мне почему-то кажется, что он родился в 1898 году. Он был инженером, но, кроме того, занимался таинственным целительством и был очень знаменитым в округе человеком. Из его методов работы чисто по-детски я запомнил лишь то, что он давал пациентам свою фотографию и требовал, чтобы больной человек по нескольку раз в день смотрел ему в глаза на фото. Лицо его было характерным: с умными "стальными" пронизывающими глазами, глубокими резкими морщинами на лбу и в углах рта, мощным подбородком. По-моему, он был солнечным блондином - просто тогда у всех на Солнце выгорали волосы. Он очень редко улыбался, но ко мне относился так душевно, что буквально согревалось сердечко. Мне порой уже казалось, что Днепров относится ко мне значительно лучше, чем я того заслуживаю. Для меня у него всегда была вкусная гроздь винограда "дамский пальчик", для меня он никогда не жалел персика- лепешки, у которого косточка располагалась в центре, а вокруг наподобие лепешки была вкуснейшая сочная мякоть. Для меня всегда находилось время, добрые слова и душевность. Ребенка не обманешь - я чувствовал всем своим нутром отношение Днепрова к себе и в ответ очень его любил. Если когда-нибудь кто-нибудь из родственников Днепрова прочитают эти строки - знайте, что искреннее сказать невозможно. Это было тяжелое время 1944-1946 годов в Ташкенте в районе Паркентского базара, еще чуть дальше его, если идти от центра города...

Чисто по-мальчишески я был влюблен в дочь Днепровых - Галю. Галя собралась выйти замуж, проводила на крылечке по вечерам время со своим женихом и так же душевно, как и ее отец, относилась ко мне. Она подарила мне первую книгу в моей жизни. Это был томик Сетона-Томпсона "Животные - герои" и написала на первой страничке наискосок: "Люби книгу! Алику от Гали." Эта книга идет со мной через всю мою жизнь.

Это теперь я понимаю, что в семье Днепровых я обрел свой детский Эдем. Там была Любовь. Там была Свобода. Там была Доброта. Там была Красота. И все это в такое время, когда у ребенка наиболее острые восприятия и самые яркие впечатления.

Потом я много путешествовал в своей жизни. И везде мечтал найти повторение моего детского Эдема. И в Петергофе. И на хуторе у тети Аустры. И в Майсоре рядом с отелем "Лолита", и в парках Дели. И в Ливадии. И у берегов Балхаша. И в парке Ротшильда рядом с Кесарией и Ор Акивой. И в отрогах Судет. И в горах Тянь Шаня. И в Гагре. И на солнечных черноморских берегах Болгарии. И еще во многих других местах. Но, куда бы я ни направлялся в своих поисках, путь мой всегда лежал через Кемери в Латвии, куда я и возвращался - там были Кемерский парк и сад, заложенный еще Отцом...

Ташкент был богат красивыми, душевными и добрыми людьми.

 

БЛОК-ДОМ БОРЕТСЯ ВСЕМИ СИЛАМИ С КЛОПАМИ. НУ И ЖАРКО!

 

Клопы заедали. Они тучами устремлялись на тебя, как только ложился в постель. Они кусались как... ташкентские клопы, сильнее и больнее всех остальных. Мы с матерью боролись как могли. Мы волокли нашу металлическую кровать вниз по лестнице со второго этажа и ставили ее во дворе. Гуляющие во дворе куры обступали кровать и ждали. Самые нетерпеливые подпрыгивали вверх и выклевывали по одному клопу. Но остальные спокойно ждали. Наконец тень от блок-дома отступала от кровати, над двором появлялось ослепительное Солнце, и кровать буквально начинала дымиться: клопы падали в пыль, куры их быстро съедали.

Пока кровать стояла на улице, мы шуровали в комнате, вычищая все щели и углы. Но через некоторое время клопы наползали снова. И все повторялось - спуски во двор и подъемы кровати обратно в комнату по лестнице.

Ночью клопы дикими стаями бегали по полу.

И мы решили встретить их на подступах к кровати. Для этой цели я раздобыл четыре баночки, а мать принесла с базара в бидоне керосин. Мы налили керосин в баночки и поставили каждую ножку кровати отдельно в баночку с керосином.

Лишь одну ночь мы получили перерыв. А потом атаки клопов возобновились - клопы пикировали на нас прямо с потолка. Даже если потолок мы обметали несколько раз за ночь, все равно не помогало.

Во дворе все время стояла свежая кровать, куры ожидали своего часа, самые нетерпеливые подпрыгивали вверх.

Весь дом боролся с клопами.

Керосином пахло уже далеко на подходе.

Керосином мазали щели, протирали углы. Постепенно клопов становилось все меньше и меньше. Потом они исчезли.

Ну и жара!

Дышать стало невозможно. Ни днем, ни ночью. На кровати

спать было нельзя из-за жары. Мы с матерью ложились на простыни, постеленные прямо на дощатый плохо покрашенный по­ловой краской пол. Но все равно было жарко. Тогда мать поливала водой простыни, так на мокрых простынях мы и лежали. Простыни быстро высыхали, и жара на какое-то время отступала.

Я превратился в солнечного блондина - волосы выгорели так, как будто бы меня все время купали в перекиси водорода.

Дневную жару мы с матерью переносили довольно легко.

Я отсиживался в тени тутовника у арыка. Спелые ягоды падали в пыль и блестели на Солнце, как драгоценные камни. Тутовник составлял значительную часть моего дневного рациона. Еще я ловил рыбу, охотился на воробьев, подрабатывал в близлежащих садах по сбору урожая. По вишням у нас была такая договорная норма - или ешь сколько хочешь и собирай весь день; или собираешь 8 ведер, а девятое твое. Я лично ел, сколько хотел, но за день работы так до девятого ведра и не добирался. Но домой вишни приносил исправно. Потом мы помогали собирать орехи. Ходили далеко на Салар собирать помидоры.

Одежда на мальчишках выгорала.

Мы плескались все время в арыке.

Я его так изучил, что знал где потайные отводы для воды во дворы индивидуальных хозяев. Вода - это было все. Часто на разветвлениях арыков возникали конфликты, но это нас не касалось.

С вызовов мать приносила немного каких-нибудь фруктов - персиков или гранат. На жизнь хватало.

Сколько ни вспоминаю - не могу вспомнить, чтобы мы специально садились завтракать, обедать или ужинать. Если была еда - мы ее съедали; если еды не было - жили надеждой на лучшие времена.

 

МОЯ СОБАКА ПАЛЬМА ПРЫГАЕТ ВЫШЕ ВСЕХ

 

У меня появилась собака. Мы с матерью назвали ее Пальма. Она была веселая и жизнерадостная, иссиня-черная с короткой шерстью и белой грудкой. Ради нее я расставался со своими друзьями - вороном Карой и кобчиком Царем.

Царь сидел у меня в шикарной клетке, и у него зарастало поломанное крыло. Клетка, вероятно, когда-то принадлежала какому- нибудь хану - она была высокой, сделанной их металлических прутиков, с дверцей, жердочкой и поилкой для птицы. Царь сидел неподвижно, не удостаивая никого своим вниманием. Я ему приносил подстреленных из рогатки воробьев, он их снисходительно вкушал.

Каро был ворон, доставшийся мне по случаю. Он говорил. Когда его в упор спрашивали: "Каро, как тебя зовут?", то он смотрел умным ярким глазом, потом поворачивал голову и смотрел другим, несколько раз подмигивал и хриплым басом говорил: "Каро... Каррро... Каррррро!" После этого ему давалось угощение. Он все прятал под кровать, откуда я периодически выгребал бумажки, грецкие орехи, свои игрушки - патроны, рогатку и лянгу. Лянга была сделана из кусочка овечьей или козьей шкуры с утяжелением в виде свинцовой пуговички, крепящейся к шкурке проволочкой или ниткой. Эту лянгу мы поддавали ногой. Она взлетала вверх, потом переворачивалась в воздухе и падала свинцовым грузиком вниз, ее снова били ногой, она снова взлетала. Так я лично мог подбить лянгу раз 300. Мальчишки постоянно соревновались между собой.

Каро не любил Царя.

Каро целыми днями прыгал вокруг клетки и норовил долбануть Царя своим большим черным клювом. Мне было жалко Царя, мне казалось, что он такой слабенький по сравнению с весельчаком Каро. Каро басовито разговаривал сам с собой. И я привык слушать его баритональный бас. И вдруг я услышал писк. Наверное залетела какая-нибудь птичка, подумал я. Я даже не мог предположить, что все так произойдет. Каро стоял в странной позе рядом с клеткой. Крылья его были растопырены в стороны, ногами Каро упирался и пищал тонко-тонко. А кобчик Царь подхватил его под клюв одной своей когтистой лапой, второй лапой уцепился за прутья клетки и медленно втаскивал Каро на доступное своему клюву расстояние. Глаза у Царя были злыми-презлыми, желтыми и кровожадными. Каро пищал и упирался изо всех сил. Но все склонялось в пользу Царя. Вот этого я никак себе представить не мог. Я всегда думал, что Каро сильнее какого-то кобчика. Каро был уже совсем рядом с прутьями клетки, когда я вступился за него, подхватил когтистую лапу Царя, разжал с трудом его когти и высвободил своего любимца Каро. Каро нахохлился и долго сидел таким больным-пребольным в уголке, кажется, целый день. А Царь опять застыл в своей излюбленной позе на жердочке.

На следующий день я выпустил Царя.

Я вынес его в персиковый сад и высоко подкинул вверх. Царь замахал крыльями, выровнял полет и полетел прочь. Слава Богу, крыло у него срослось. Воробьиная пища и покой в клетке сделали свое дело.

Потом я выпустил Каро. Мне было жалко с ним расставаться, ему, вероятно, тоже. Каро не улетал и сидел на ветке, куда я его посадил. Сидел и смотрел своим умным глазом на меня. Я вздохнул, повернулся и пошел прочь. Потом через час вернулся. Каро уже не было. Я потом все боялся, что Царь найдет Каро и припомнит ему все.

Пальма быстро вытеснила у меня из памяти моих птиц. Она всюду меня сопровождала, весело бегая кругом и очень высоко подпрыгивая в траве. Так она ориентировалась при своем небольшом росте.

Если ребята брали еще какую-нибудь собаку, то моя Пальма прыгала выше всех. И я гордился ею. Она быстро подъедала все косточки, которые оставались после наших мальчишеских трапез. Ела Пальма все.

 

ДЕТСКАЯ ПАМЯТЬ ЗАВЯЗАЛА В ОДИН УЗЕЛ СОВЕРШЕННО РАЗНЫЕ СОБЫТИЯ

 

В Ташкенте моя мать, чтобы прокормить семью, работала как проклятая, на семи ставках. Целыми днями она пропадала на работе - в своей седьмой поликлинике, где она умудрялась одновременно выполнять обязанности терапевта, лаборанта и участкового врача; она моталась по вызовам под ярким палящим Солнцем; она бегала в польский детский дом и консультировала там персонал и детей за кусок хозяйственного мыла; она заменяла всех заболевших или отсутствующих по другой причине коллег; она помогала убирать поликлинику, замещала руководство... А потом со слезами на глазах рассматривала свои "горящие" на Солнце платья, которые разлезались по всем швам, из которых я порой выковыривал цветной рисунок...

Мать вынуждена была предоставлять меня самому себе. Поэтому я рос на улице под яркими солнечными лучами среди сверстников. Мальчишки все были деловыми и способными обеспечить себя кое-какой едой. Сейчас мы сидели на вишневых деревьях и собирали в ведра вишни. Занятие очень монотонное и утомительное. И надоедливое. Вот я и решил показать, на что способен, я сидел на дереве в одном конце двора. Между мной и углом дувала, куда я сейчас привлеку всеобщее внимание, стояло еще 8 деревьев, на которых сидели мои друзья мальчишки. Я не мог видеть ничего в том углу. Но я ВИДЕЛ по-другому. Там сейчас ползла огромная змея. Тело ее извивалось медленно и плавно и было потолще моей руки. Я ее не боялся - в этом и был весь секрет. Поэтому я громко закричал: "Змея! Змея! Змея"! - при этом я стал слезать с вишни. Рядом прыгали на землю остальные ребята. Все столпились вокруг меня, а я, показывая рукой в дальний угол глиняного забора, который назывался дувалом, уже мчался туда впереди всех. Я еще успел увидеть воочию эту красавицу-кобру; но при виде подбегающих ребят она плавно скользнула в щель забора и стала уменьшаться на глазах. Я запаниковал - если она уползет вся, то мне никто не поверит... И поэтому ухватил ее за хвост. Ну и здорова была кобра, мы с ней тянули в разные стороны, я держал ее двумя руками за хвост и упирался ногами в дувал, она скрипела телом, но не поддавалась. Наступил такой момент, когда ни одна из сторон не могла пересилить. В это время страшный удар по голове отбросил меня далеко в сторону. Еще во время полета в воздухе я увидел одноногого хозяина узбека, который вернулся с войны на деревяшке и так и ходил. Не успел я упасть, он подхватил меня на руки, прижал к себе и заговорил что-то для меня в то время не очень понятное: "Аллах велик! Это милость самого Аллаха. Сам Аллах спас тебя от этой кобры..." Потом он привел меня к себе домой и дал полный до верху таз гранат, которые росли у него около дома и были его личной гордостью. Гранаты я принес домой, но про кобру помалкивал.

Сейчас было утро и я внезапно проснулся от того, что кто-то странный забрался ко мне под кровать и высоко подбрасывал меня на панцирной сетке. Я взлетал над кроватью и видел, как раскачивается свисающая на электропроводе с потолка лампочка. Вот здесь я перепугался усмерть и бросился бежать, не закрыв даже входную дверь в комнату. Я пробежал наш двор, проскочил школьный, выбежал на Паркентскую улицу и сходу врезался в Мать, которая очень быстро бежала мне навстречу. Она схватила меня своими руками, прижала к себе и долго не отпускала. Я чувствовал успокаивающие удары ее сердца, я чувствовал себя под защитой и поэтому быстро пришел в себя.

- Пойдем ко мне в поликлинику... там здание одноэтажное и не так опасно... а кто тебе сказал о землетрясении?

Никто не сказал, только кто-то страшный забрался ко мне под кровать и подбрасывал до тех пор, пока я не проснулся... И еще лампочку раскачал.

Мы уже были рядом с поликлиникой, когда показалась запомнившаяся мне на всю жизнь процессия. Впереди с ребенком на руках и ведя ишака на поводу шла женщина в парандже и ярких красно-желтых шальварах и платье. На ишаке сидел толстый узбек в начищенных сапогах. Жена подвела ишака к Матери, а узбек с важностью сказал: "Больную жену привел! Лечи!" Кругом была пыль, а сапоги жирного узбека блестели на Солнце как зеркало...

 

"...И ПОЙДИ ОТНЕСИ ЕМУ ЭТОТ НОЖ..."

 

Вокруг нашего дома были бескрайние поля с бахчами арбузов и дынь, на колхозных огородах росли помидоры, с колхозных и индивидуальных садах росли миндаль, орехи, виноград, персики, сливы, абрикосы, гранаты, вишни и инжир. Только по каналам- арыкам стояли "бесхозные" тутовые деревья, с которых можно было снимать урожай и тут же его съедать. Все остальное было мальчишкам недоступно. Поговаривали вполголоса, что потому и большие урожаи, что прибивают кетменями всех, кто лезет без спроса, а потом тут же и зарывают в землю. Только на моей памяти никто из окружающих детей никуда не пропадал и не исчезал.

Мне всегда казалось, что очень трудно объяснить, как это ты можешь целый день питаться на подножном корме. Но если пошустрить, еды было, сколько твоей душе угодно.

Самое простое - это набрать тутовника и наесться им вволю.

Сложнее было пойти на озерко и наловить мальков, которых потом хочешь, жарь, а пожелаешь - так свари в виде ухи.

Еще сложнее настрелять воробьев. Это делали ассы, вроде меня. У меня была рогатка с набором круглых камешков, которые я собирал в отсыпках дорог. Стрелял я практически без промаха на расстоянии до пяти метров. За охоту у меня было штук 15 воробьев, которых я чистил, а затем нанизывал на вишневые палочки. Потом между двумя кирпичами разводил костер и жарил этих воробьев. Шашлык из воробьев был очень вкусным. Он таял во рту. Мой Отец мне сказал, что чем мельче дичь, тем она вкуснее. И это было на самом деле так. Иногда меня отвлекали, тогда дворовые куры хватали мои шашлыки и бегали молча по двору, а другие куры их догоняли со страшным шумом и кудахтаньем и склевывали моих жирных воробьев.

Таким образом, можно было сносно просуществовать в течение дня.

Жизнь становилась еще веселее, когда созревала кукуруза и ее убирали с полей. Какое-то время эти поля были полностью в нашем мальчишеском распоряжении. Тогда можно было отыскать забытые на стеблях кукурузные початки; вычистить их и сварить тут же на костре вкусную кашу. Что мы и делали.

Несколько местных мальчишек сидело вокруг костра.

Костер весело потрескивал посреди кукурузного поля. Поле стояло желтое - весь урожай уже сняли до нас. Мы с нетерпеньем ждали, когда в кипящей на костре кастрюльке кукуруза разварится и станет мягкой и вкусной. У нас уже была приготовлена соль.

Вдруг Солнце закрыло огромная тень.

Над нами стоял громадный узбек.

На нем был традиционный полувоенный китель, шитая серебряной нитью четырехугольная тюбетейка, хромовые начищенные сапоги.

Он с брезгливым выражением на круглом и жирном лице перевернул носком сапога нашу кастрюльку прямо в костер.

Мальчишки потрясение молчали.

А я не выдержал и вскрикнул:

- Дядя! Дядя! Что вы делаете, нам же разрешают, это из остатков.

Узбек с хрустом шагнул прямо в костер, я смотрел ему в глаза своим мальчишеским ничего не подозревающим взглядом, он сделал еще шаг ко мне и ударил меня хромовым сапогом прямо в лицо. Все закрыла черная тьма. Когда я очнулся, то почувствовал во рту горько-соленый вкус. Я лежал около костра навзничь, а надо мной стоял узбек. Живот его выпирал, на лице была усмешка. Никого из ребят около костра уже не было. Я, зажав рот руками, молча вскочил и пошел, шатаясь к дому. Потом побежал. Больно не было, только очень горько на душе и обидно. Дома меня встретил недавно приехавший Отец. Он коротко спросил: "Где? Кто?" Китель на нем болтался, пуговицы были начищены. Отец вскоре вернулся без единой пуговицы. "Ничего, сынок, не тушуйся". В дверь робко постучали, Отец выглянул, крякнул, протянул мне узбекский нож и сказал: "Пойди отнеси ему этот нож". Лицо узбека было сплошным синяком. Он подобострастно улыбался мне и протягивал таз персиков.

 

Я НАНОШУ СЕБЕ САМЫЙ СТРАШНЫЙ УДАР ПО СОБСТВЕННОЙ СОВЕСТИ НАВЕЧНО

 

Был жаркий летний ташкентский день. Мы с Отцом шли и обливались потом. Шли от паровозного депо на свою Паркент- скую улицу. Я шел практически налегке, а Отец нес на себе металлическую кровать - две спинки и раму с панцирной сеткой. Он был железнодорожник, в своих родных железнодорожных местах и обзаводился столь необходимым инвентарем.

Отец мой был здоровым физически мужчиной, к нему всегда тянулись все окружающие. Он любил поговорить, был очень хлебосольным, бескорыстным и честным человеком. Для окружающих людей Отец всегда был Учителем.

Сейчас его военная гимнастерка полностью промокла на спине, пот тек и тек подмышками. Он остановился, чтобы вообще эту гимнастерку снять. Я все просил понести одну спинку, но Отец не

давал - так говорит, удобнее для общего равновесия.

-      Ты, сынок, подержи, пожалуйста, эту кровать.

Отец поставил ее на бок, прислонив к раме с сеткой и обе металлические спинки. А сам снял с себя гимнастерку и решил переобуть портянку. Нагнулся он, снимая с ноги один сапог. И отключил свое внимание от стоящей неустойчиво кровати. Отключил свое внимание и я, выпустив ее из рук. Отец на меня полностью полагался, а кровать пошла вниз и ударила его ребром рамы в голову.

Схватился Отец за голову.

Выпрямился и бросил короткий такой взгляд на меня.

А я уже все понял, на всю свою оставшуюся жизнь понял.

До сих пор - прошло почти 50 лет с тех пор - стыдом умываюсь с ног до головы. Господи, да как же я!...

- Ничего, сынок, бывает. Только в другой раз, когда на тебя надеяться будет другой человек, ничего не выпускай из рук.

Кровь медленно стекала со лба на лицо.

Господи, да лучше бы меня тогда трахнуло по дурной башке!

Я нанес себе самый страшный удар по своей совести навечно.

Течет с него кровь, а я стою болван болваном и ору в голос, слезы льются по щекам, не остановить. Вообще, я был паренек не из плаксивых. Меня недавно здорово подрал цепной кобель, которого ребята за какой-нибудь час так раздразнили, что он пеной изошел, сорвался с цепи, они рванули, а я подставился, не зная ничего. Тогда я вообще молчал. Только раны руками зажимал. Но тут меня проняло. Видимо, отец все понял и правильно оценил.

-      Бери, ладно, и неси одну спинку, ту, что поменьше.

Пронесли мы свои ноши с квартал, тут уж пот по моей спине

потек ручьями. А Отец остановился, зашел в тень и говорит:

-Отдохнем, сынок, что-то я устал. Знаешь, как тяжело нести без одной спинки. Дай мне, пожалуйста, я все-таки понесу.

Принесли мы эту кровать, наконец. Через весь Ташкент перли, как говорится, на горбу. Тяжело все доставалось в ту пору жизни, да и потом не легче.

Долго я не мог успокоиться.

Бушевала моя душа, как Черное море.

Не мог себе простить и до сих пор не простил сам себя.

Но этот случай оказал огромное воздействие на всю мою жизнь. Стал я человеком, который после того позорного для меня случая никогда никого не подвел и не подставил под удар.

Просто за мной Отец стоит.

Вспоминается.

Поранилась здорово моя совесть тогда. До мяса, как говорил иногда Отец. Мозжит эта рана и напоминает мне, как мы вдвоем шли под ярким пронзительным Солнцем по пыльным улицам Ташкента.

Вот и каюсь принародно.

 

ПРАЗДНИК ПОБЕДЫ Я ВСТРЕЧАЮ В ТАШКЕНТЕ. НИГДЕ И НИКОГДА Я НЕ ВИДЕЛ ТАКОГО КОЛИЧЕСТВА НАРОДА НА УЛИЦАХ И ПЛОЩАДЯХ ГОРОДА. НИКОГДА И НИГДЕ

 

Мы втроем - бабка еще в Кисловодске - идем от Паркснтского базара в центр города. Это очень далеко, но трамвай не идет из-за большого количества народа. Все идут к центру города, идем и мы. Настроение какое-то торжественное. Я не могу сказать - праздничное, праздник он и есть праздник - это, когда не надо ничего делать, работать там грех и прочее, а тут внутри у всех какое-то торжество, вроде бы все освободились вдруг от непосильной ноши и расправили плечи. Вроде бы окончился тяжелый этап, когда только и делали, что отказывали себе во всем, ждали лучших времен.

Вот, они, лучшие времена. Так приблизительно думал я и крепко держался за руки своих родителей, чтобы не оторваться от них в этой торжествующей толпе. Потеряться я не боялся, так как неоднократно совершал пеше-трамвайные рейды на Комсомольское озеро через весь город туда и обратно. Бежишь по тротуару, как по накаленному железу, ноги жжет, стопы нагреваются, от подошв босых ног идет дым, но бежишь перебежками от тени к тени. А потом на трамвайную колбасу - это значит, на задний буфер, пока тебя не сгонят. Денег на билет все равно нет и не будет. У нас в районе Паркентской улицы есть тоже свое озерко, где мы, мальчишки, тренируемся в нырянии и плавании. Считается, что ты умеешь плавать на спине, если на груди удержишь еще кирпич. На животе надо сдавать норматив плавания с двумя кирпичами в руках

- у нас свои мальчишеские законы.

На матери надето ее лучшее платье, которое она бережет и только изредка разрешает себе примерить. Платье кремового шелка с вышивкой на груди красивыми яркими полевыми цветами. Если говорят о цветах, у меня перед глазами или огромное поле красных маков, или материнское платье - оно у меня, как символ цветов. Наверное, у Матери оно тоже своеобразный символ. Отец одет в свой железнодорожный китель. Я в рубашке и длинных штанишках. Обычно с меня достаточно трусов и майки - не велика фигура, мы, мальчишки, здесь все так ходим. В толпе больше молчания. Наверное, люди просто размышляют. Мы переговариваемся. Мать говорит о Лидии Ивановне, моей крестной, мужа которой убили на войне, а потом родился сын Виталик, такой черноголовый. Мы все любим крестную. Отец рассуждает со мной о будущей рыбалке на Саларе. Мы уже давно туда собираемся, все готово - удочки, сачок, сумка для рыбы - чего еще надо. Отец вспоминает все время человека по фамилии, похожей на ворону, и говорит, что им надо встретиться. Мне тот человек кажется по аналогии с фамилией черным снаружи и внутри. Народ все прибывает, мы натолкались на людях вдоволь, начинаем понемногу идти в сторону дома.

По пути домой заходим к Лидии Ивановне.

У нее свой небольшой домишко в черешневом саду. Я забираюсь на деревья и прыгаю по ним, как обезьяна. Лидия Ивановна мне всегда все разрешает и очень по-доброму относится. Когда потом при мне кто-нибудь говорит слово "Ташкент", то я всегда вспоминаю свой блок-дом, Лидию Ивановну, Днепровых, арыки, тутовые деревья, горячую жгущую подошвы босых ног пыль и яркое-яркое Солнце. Ташкент для меня на всю жизнь вошел ярким Солнцем и яркими солнечными человеческими отношениями.

Родители говорят с Лидией Ивановной об отъезде. Значит, это дело решенное. Впереди у меня - Рига.

Лидия Ивановна нежно обнимает меня и прижимает к себе.

Красивая она женщина.

От нее в мою сторону исходит Любовь.

 

"А В ЭТОМ САНАТОРИИ Я БУДУ РАБОТАТЬ"

 

Так сказала моя Мать сразу после праздника Победы.

К нам уже приехала из Кисловодска моя любимая бабка, мы сидели в комнате своего блок-дома и рассматривали газетный снимок белоснежного дворца с башенкой посредине: "Точь-в-точь плывущий белоснежный корабль... как лебедь..." добавила Мать. Я спросил из любознательности:

-А где это? Далеко от Ташкента? Дальше Кисловодска?

Глаза у Матери затуманились.

Лицо приняло мечтательное выражение.

-Это значительно дальше Кисловодска... "Это в Латвии на земле наших с тобой предков... В Кемери... Есть такой курорт на берегу моря... Там чудесный город Рига... Я там родилась... очень смутно помню... Вот бабушка расскажет лучше..."

- Бабуля, а Рига красивая? Красивее Ташкента?

- Все города, где живешь, красивые... Рига тебе понравится... Там родились все твои предки... Мы жили на улице Атгазенас, за забором была больница... Это в Торнсберге... Там мы с Анце и Аустрой бегали и играли... У нас еще были сестры, всего 8 человек... Мой отец Карл Дауде охранял Рижские рынки, у него была целая свора собак, и он никого не боялся. Он был настоящий силач и великан, говорили, что у него рост почти 2 метра... А наша мама ходила в магазин и покупала всякие сладости - пирожные и сладкие крошки. Если покупать вчерашние пирожные, то они дешевле...

Так и льется бабкина речь... Невесомой кисеей, солнечными бликами укутывает меня с ног до головы... и я начинаю мечтать... Мои мечты бегут вперед и возвращаются куда-то назад. Впереди я вижу огромное море и красивый весь в башенках город... А далеко позади выплывает нечто совершенно невообразимое... Я не могу понять, о каких таких "крошках" может идти речь?! Далеко в прошлом я вижу несметные богатства и сокровища, где одних драгоценных переливающихся всеми цветами радуги голубоватых камней в хранилищах целые горы... Эти подсознательные воспоминания будут потом идти со мной через всю мою жизнь и помогут мне спокойно и философски смотреть на безденежье, а деньги воспринимать без трепета и снисходительно... Подумаешь, бумажки... Плевать мне на них...

Бабка продолжает:

-...а фамилия отца твоей Мамы Зведрис... В 1923 году его застрелили среди бела дня выстрелом в затылок... Вот его серебряные часы. Они шли и продолжают идти... Вырастешь, будешь их носить как память... Когда хоронили его, то твоей Маме было всего 12 лет. Она поклялась никогда в жизни не менять фамилию своего отца. По-латышски Зведрис означает "швед". По преданиям - их лучше всего знает Анце - после Полтавской битвы один швед был ранен в ногу и смог только дохромать до Риги, где и остался навсегда. Вот от него и пошли Зведрисы. А мы с Маминым отцом уехали из Риги в 1914 году на заработки. Мне пришлось побывать во многих местах... Я была в Одессе, где Анце вышла замуж за грека. Потом колесила по всей Украине... Господи, вот там мы с твоей Мамой хлебнули горя... Потом Ростов-на-Дону... Там твоего деда убили, и нас всех НКВД хотело уничтожить. Еле-еле убежали... Потом этот Кисловодск с войной и убийствами... Господи, хоть бы все это кончилось и пожить по-людски... Вот и едем в Ригу, на свою родину... Там у моей сестры Аустры земля есть, дом... А у нас все пропало... Ты же помнишь, как мы с тобой зарывали чемодан с документами... Все осталось в земле на Кавказе.

Бабка еще что-то говорит.

А я мечтаю. Мечтает и Мать.

-В этом санатории я буду работать, - повторяет она, и я знаю, что слов она на ветер не бросает никогда. Как скажет - так и сделает.